(Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»)
В трогательной повести Степана Щипачёва «Берёзовый сок» о деревенском уральском детстве, которая нежно и медленно льется, как это чуть горьковато-сладкое материнское молоко природы по деревянной ложбинке к детским губам, есть такие строки о рано ушедшем отце: «В сильном гневе у него – слыхал от матери – так вздувались жилы на шее, что пуговицы отлетали».
То же самое произошло со Степаном Петровичем в 1960 году, когда я пришел к нему в кабинет председателя президиума Московской писательской организации и рассказал, как меня уже третий раз подряд чья-то неведомая рука вычеркивает из списка на туристическую поездку за границу, начавшую со скрипом, понемножку, но все-таки открываться. Он побагровел, рука его рванулась к вороту, так что пуговица, вырванная с мясом, шлепнулась на какие-то официальные бумажки, и голос у него дрожал и прерывался.
– Вы вот что, Женя… сидите здесь… никуда не уходите и ждите меня…
Он вышел, и я услышал, как в приемной он сказал:
– Я в МГК.
– Сейчас вызову машину, – встрепенулась секретарша.
– Я пойду пешком… – возразил Щипачёв. – Мне нужно успокоиться…
Потом она мне рассказала, что он действительно пошел пешком по тротуару, но машина все-таки ползла рядом, не теряя его из виду.
Он вернулся часа через полтора.
– Завтра вас ждут в МГК, – сказал он. – Позвоните по этому телефону.
На следующий день в горкоме мне не очень приветливо, но с несколько испуганной вежливостью предложили перечень заграничных поездок на выбор. Я выбрал самую близкую, через несколько дней, чтобы не передумали, – в Болгарию и Румынию.
Много лет спустя один бывший работник Московского горкома партии рассказал мне, как к нему буквально ворвался Щипачёв и трясущимися от волнения руками положил на стол свой партийный билет, в котором стояла дата вступления в партию: 1919 год.
– Что вы делаете с нашими детьми, ради которых мы сражались за революцию? Как вы можете у них отнимать возможность увидеть мир?
Сам Степан Петрович никогда мне не сказал об этом ни слова.
Вспоминают, как Горький плакал, слушая стихи, казалось бы, совсем далеких от него поэтов, – например, Маяковского, который читал ему «Облако в штанах». Над этим сейчас почему-то принято высокомерно посмеиваться. Но любовь Горького к поэзии проявлялась не только в этой, как выражаются нынешние циники, «плаксивости» – многих писателей он спасал от голода и от ЧК, хотя и не всегда это удавалось. Я слёз Горького не видел, но помню слезы Щипачёва, светившегося и васильковыми глазами, и воздушным ореолом чистейшей седины, когда на вечере поэзии он слушал божественную «Некрасивую девочку» не так давно вернувшегося оттуда, куда Макар телят не гонял, Николая Заболоцкого. И знал о поддержке Щипачёвым отсидевшего, но еще не реабилитированного Ярослава Смелякова, писавшего – и где? – за колючей проволокой романтическую «Строгую любовь», увидевшую свет в журнале «Октябрь» всего через два с лишним года после смерти Сталина.
Щипачев, ставший членом редколлегии этого журнала, мудро пригласил заведовать поэтическим отделом доку в нашей профессии Евгения Винокурова и, можно сказать, открыл эру оттепельного расцвета поэзии. Печатая Заболоцкого и Смелякова, он многое сделал, чтобы воскресить имя Леонида Мартынова, казалось бы, навсегда причисленного к изгоям после визгливой статьи «Нам с вами не по пути, Леонид Мартынов!» Веры Инбер, с некоторого времени до смерти напуганной дальним родством с Троцким. Но это было только начало. Щипачев щедро дарил страницы «Октября» только что начавшему печататься фронтовику Борису Слуцкому почти одновременно со стихами 17-летней школьницы Беллы Ахмадулиной, пришедшей в литературу из винокуровского литобъединения при ЗиЛе. Там же появилось мое стихотворение «Третий снег», которое я потом посвятил Степану Петровичу, и, наконец, первая моя поэма «Станция Зима», которую разнесла в пух и прах официальная критика, но зато поэму вовсю читали. И вскоре она была выпущена мощным английским издательством «Пингвин-букс», и меня впервые пригласили прочесть стихи по ту сторону железного занавеса.
Щипачев смело ставил на молодежь. По его инициативе, несмотря на критику в наш адрес, членами президиума Московской писательской организации были избраны Андрей Вознесенский, Василий Аксенов и я. И ему этого не простили. В той же повести «Берёзовый сок» есть описание убийства его отца в родных Щипачах: «Давнишнюю злобу против отца таили бойкие на язык и дружные в драке сыновья старика Трофима, которых так и называли – Трошины… Но верховодили всё же не они, а отец, и стерпеть это Трошины не могли – что он для них? Открыто напасть на отца Трошины не осмеливались – боялись его богатырской силы… Его удалось одному из них заманить в гости… его поджидали, притаившись у плетня, остальные братья с кольями и железными тростями. Набросились сзади. Привезли отца домой всего избитого, перемазанного кровью и землей. «Рубаху на нем я по лоскутку отмачивала…» – рассказывала мать».
С такой же расчетливой жестокостью убирали Степана Петровича из руководства Московской писательской организации. На снятие Щипачёва прибыли такие «Большие Берты» нашей идеологии, как секретарь МГК Кузнецов и первый секретарь правления Союза писателей Константин Федин. Щипачёв был смертельно бледен и неживым голосом зачитал заявление об уходе с поста по собственному желанию. Я сказал, что буду голосовать за это только в том случае, если президиум выразит ему благодарность за его работу.
– Ну зачем это надо?.. – выручая Кузнецова, не получившего «сверху» соответствующей санкции, с увещевающей предательской «интеллигентностью» заговорил Федин, которого еще Юрий Олеша назвал «чучелом орла». – Такая подчеркнутая благодарность будет в какой-то степени даже бестактной, ибо она сама собой подразумевается.
– Самая г-г-главная б-благодарность, она должна быть в сердце, Женя, а не на бумаге… – пожурил меня один частично детский писатель.
Щипачёв, униженный всей этой торговлей, бросился к двери:
– Простите, мне дурно…
– Как вы себя ведете, вы же убиваете Степана Петровича! – с дешевой театральностью воскликнул Федин, когда-то без зазрения совести предавший Пастернака.
У Щипачёва были и зашоренность, и заблуждения, свойственные людям его биографии, и мне легче далась бы эта статья, если бы у него не было поэмы о Павлике Морозове. Но его отличие от Алексея Суркова в том, что Сурков воспламенялся только тогда, когда прорабатывал кого-нибудь, и становился скучным, вялым, если кого-нибудь приходилось хвалить, а Щипачёв был открыт для радости за других поэтов и, если партийная принадлежность предписывала ему ненависть, всячески от нее уклонялся.
Ведь даже стихотворение о насильственном присоединении земель по сговору с Риббентропом, пожалуй, скорее инстинктивно, чем осознанно, получилось никаким не триумфальным, а смертельно грустным, сочувственным к этим вроде бы каменным польским мадоннам.
Никто не воздерживался столько раз при позорных голосованиях, как Щипачёв. А это в то время было риском.
Он, и перешагнув за три четверти века, писал: «Не думайте, я в бодрячка не играю. Всё знаю – иду у обрыва по краю». Но жаль, что это «всё», что знал он, да и многие другие, так и не вышло, как говорят шахтеры, «на дневную поверхность». И вряд ли выйдет. Помешал подкожный страх, оставшийся от времен, когда каждый чувствовал, что «Черное дуло искало / белое пятнышко между ушей». И все-таки что-то не удержалось, выразилось…
Как-то еще подростком я в разговоре довольно-таки небрежно отозвался о стихах Щипачева. В ответ тогдашний замредактора «Советского спорта» Эммануил Борисович Вишняков, вообще-то человек довольно скептический, постоянно призывавший меня «не обольщаться», вдруг процитировал: «…твоими ненасытными глазами / природа восхищается собой» и спросил: «Женя, а чьи это строчки?» Я, не раздумывая, ответил: «Ну, конечно, не Щипачёва… Похоже на Пастернака… Тютчева… хотя что-то не припомню». А это как раз был Щипачёв.
Совсем недавно я снова попался, когда мне кто-то подкинул на отгадывание четыре строчки: «Полями девушка пойдет босая. / Я встрепенусь, превозмогая тлен, / горячей пылью ног ее касаясь, / ромашкою пропахших до колен». Я помнил эти строки и почти уверенно сказал, что это Багрицкий. И был наказан. Это тоже Щипачев. И мне до сих пор нравятся своей чистотой его стихи: «Любовь с хорошей песней схожа, / а песню не легко сложить». И я этого вовсе не стесняюсь.
Он не был большим поэтом, но у него было большое сердце.
Взаимоотношения поколений в поэзии должны быть такими, как взаимоотношения мальчика Степы и его матери Парасковьи на вязке снопов, описанные всё в той же повести «Берёзовый сок». «Скоро на колючем жнивье появилось два снопа: тяжелый и тугой, завязанный матерью, и мой, полегче и послабее». Но и мать, и отец будут еще счастливей, если сноп сына окажется и потуже, и потяжелей.